О странностях любви - еще раз: "Письмо к Амазонке" М. Цветаевой

Наталья ГВЕЛЕСИАНИ

О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ — ЕЩЕ РАЗ:
«Письмо к Амазонке» М. Цветаевой

Она была каким-то Божьим ребенком в мире людей.
И этот мир ее своими углами резал и ранил.
Роман Гуль

Попытка экзистенциального анализа

«Я начала эту работу, дабы проверить догадку относительно особого содержания цветаевского «люблю». И убедилась: это слово в ее собственном понимании редко означает всем знакомое чувство. В принципе, это важно знать прежде всего биографу или литературоведу-интерпретатору: ведь стихи и проза существуют автономно от авторской биографии и авторских свидетельств. Но в наше бесцеремонное время приходится думать и о тех, кто сталкивается — в статьях и книгах — с широко ветвящимися фантазиями, нередко весьма грязного свойства», — так написала в резюме к своей статье «Поговорим о странностях любви: М. Цветаева» И. Кудрова — самый, на мой взгляд, авторитетный и глубокий из ныне живущих исследователь жизни и творчества большого русского поэта М. Цветаевой.
Ниже я привожу отрывки из своей статьи «Четвертое измерение Марины Цветаевой», где исследуются глубинные предпосылки пути поэта, в том числе глубинные предпосылки цветаевского «люблю».

***

В автобиографической прозе Марины Цветаевой, к которой она обратилась в последние годы, самые проникновенные страницы посвящены детству. Более того — детство и является той стихией, из которой сотканы ее стихи. Стихией потому, что детство у Цветаевой — это не место и не время, а способ существования души — единственного подлинного отечества на Земле. Это — ее четвертое измерение. «Цветаева неоднократно утверждала, что все, что ей нужно познать, она познала «до семи лет», а дальше только училась это понимать», — пишет литературовед Г. Горчаков. В двух первых сборниках стихов она явно декларирует свое нежелание взрослеть. Однако исследователи больше интересуются чисто биографической составляющей. «Основной спор — «спор о детстве» — между исследователями происходит на уровне признания достоверности тех или иных фактов», — пишет тот же Г. Горчаков и указывает, что только В. Швейцер вносит новую ноту в этот спор предположением о том, что Цветаева писала не мемуары о своем детстве, а исследовала «феномен ребенка, обреченного стать поэтом», что трагическое мироощущение, которым проникнуто цветаевское детство, заложено в поэтах генетически. (Уточнит — не во всех поэтах, а в «поэтах без истории»: «О поэтах без истории можно сказать, что их душа и личность сложились еще в утробе матери... Они уже все знают отродясь... Они пришли в мир не узнавать, а сказать» (М. Цветаева «Поэты с историей и поэты без истории»). «Вовлекаясь все более и более в этот спор о детстве — резюмирует Г. Горчаков, — исследователи допускают полную непоследовательность, они по сути идут по кругу — вначале опровергают друг друга, а затем повторяют сами то, что опровергли».
На мой взгляд, все исследователи, в том числе и Г. Горчаков, видящий, как и многие другие, истоки цветаевского трагизма в ее детских обидах, упустили кое-что важное — может быть, самое важное в феномене Марины Цветаевой.
Попробую прояснить это с привлечением несколько эклектичного материала, непривычного для строгого литературоведения.
Мне кажется — редко кто из серьезных исследователей отмечает это — что у Марины Цветаевой было четвертое измерение в буквальном, а не аллегорическом значении, что соль поэзии Цветаевой, да и всей ее трагической жизни — в утверждении беспредельно-чистого восприятия, в непримиримо-яростном выгораживании пространства для той детской правды, которая не удовлетворяется привязанностью ни к кому и ни к чему, ибо таинственно полна памятью о Высшем.
"Вотще рвалась душа моя!" — эта строка пушкинского "К морю" любима поэтессой до самозабвения. Цветаевское признание — как крик: "Боже мой! Как человек теряет с обретением пола, когда вотще, туда, то, как начинает становиться лицом, с носом, глазами, а в моем детстве и в пенсне, и с усами... И как мы люто ошибаемся, называя это — тем, и как не ошибались — тогда!" Психея (душа) противопоставлена в ее поэтическом мире Еве (плоти) совсем не по случайным, психофизиологическим мотивам, как иногда полагают ультрасовременные интерпретаторы.

Восхищенной и восхищенной,
Сны видящей средь бела дня,
Все спящей видели меня,
Никто меня не видел сонной.

Отсюда в ошеломительно новом свете открывается так многих сбивающая с толку любвеобильность Цветаевой, ее страстное желание ворваться в судьбу каждого встречного (зачастую младшего по возрасту и сироте по духу) и раскрыть, выпестовать в нем «бьющим из сердца материнством, уст дочерство пьющих» («Федра») божественного Ребенка —

В тебе божественного мальчика
Десятилетнего я чту ...
(«Ты запрокидываешь голову...»).

«Да, да, я их всех на так немного меня младших или вовсе ровесников чувствовала сыновьями... я помнить начала с тех пор, как начала жить, а помнить — стареть, и я, несмотря на бьющую молодость, была стара, стара, как скала, не помнящая когда началась», — скажет она, вспоминая студийцев-вахтагонцев, в самой, наверное, сокровенной своей вещи — «Повести о Сонечке». (Важная деталь: глубинное, подлинное детство, в отличие от плотско-природного, у некоторых детей сродни старости как синониму мудрости и, как следствие, многопечалию).
Сонечка — это реальное лицо и в то же время частичка Софии Премудрости Божьей. Через нее осуществляется единение Марины с заоблачно-рыцарственным Володей, связанного незримыми узами с Христом, которого нигде не называют по имени, как незримо присутствующего, — все происходит недалеко от Храма Христа Спасителя. Цветаева прекрасно была в курсе поисков русских философов Серебряного века и поэтов-символистов, но переосмысляла все по-своему, с помощью личной мифологии, так свойственной маленьким детям, придавая большое значение случайностям, за которыми видела знаки судьбы. Среди взрослых недаром все время крутится маленькая Аля — дочь Цветаевой и ее второе «я», — которая тоже все видит по-своему и ведет дневник. Интересно и то, что в повести нет почти ни слова о революции, которая грохочет в те годы снаружи — революцией Цветаева уже переболела с 12-ти до 16-ти лет).
«Стих для М. Цветаевой, — это сотворение идеальных отношений с миром, душой другого — как частицей Единой Мировой Души, со своим Высшим «Я», тождественным Божественной Монаде, — пишет в своей философской работе Н. Шлемова. Творчество Цветаевой есть высшее проявление Любви — «универсального самостояния, связи себя со всем, самопознанием в форме отношений, как имманентной способности человека эволюционировать».
«Творчество — это сотрудничество с высшими силами», — писала и сама Цветаева.
Цветаевская мифология Психеи — точнее, один из ее аспектов — предельно ясно, но непривычно для нашего вещественного сознания, изложена в ее лиро-философском эссе «Письмо к Амазонке», где Цветаева, перечисляя разные уровни и градации любви и типы любящих, упоминает (всего одной фразой, вскользь, как бы стоящую за кадром — «великую любовницу, ищущую в любви любовную любовь и прихватывающая свое добро всюду, где находит его». А что такое, по Цветаевой, любовная любовь? «Любовная любовь — детство. Любящие — дети. У детей не бывает детей». (Эту мысль она неоднократно высказывает в разных письмах и статьях, причисляя к любящим любовной любовью еще стариков и поэтов — надо полагать, поэтов без истории). Но душа забывает о себе, сворачивается, затухает, «падает». И тогда внутреннее «Я», желая спастись из своего мучительного, неосознаваемого нами плена, ищет идеальную Женщину-Мать с ее спасительным возрождающим взглядом, выводящим из небытия, Мать как посредника между этим миром и тем. Иногда — в буквальном смысле слова ищет женщину (вне зависимости от половой принадлежности своего естества). «Тут — ловушка Души. Попадая в объятья старшей, младшая попадает не в ловушку природы и не в ловушку любимой... Она попадает в ловушку Души». «Ей хочется любить, но... Она любила бы, если бы...» (попробую продолжить — если бы не необходимость возрождать природных, а не прирожденных — в себе — детей, следуя дурной бесконечности, закону самосохранения природы, которая «запрещая в нас то же, что запрещает Бог, делая это из любви к нам», делает это из любви к себе, «из ненависти ко всему, что не она». И если бы — а это самое главное — не необходимость любить других, — так плохо осознаваемая нами необходимость Свободы во Христе.
«И вот она в объятьях подруги, прижавшись головой к груди, где обитает душа» (курсив М.Ц.)
Далее Цветаева говорит что-то очень важное, что шокирует непривычные мозги — точнее, привычные, способные перепахивать лишь фрейдистские пласты: «Боль — это измена своей душе с мужчиной, своему детству — с врагом. А здесь врага нет, потому что — еще одно я, опять я, я новая, но спавшая внутри меня и разбуженная этой другой мной, вынесенной за пределы меня и, наконец, полюбленной». (курсив М.Ц.)
Отложим в сторону всю перипетию плотско-природных ловушек, которые так пристально отслеживают некоторые исследователи, воссоздавая глубоко ложно понятую историю взаимоотношений Цветаевой и Софии Парнок и начисто отбрасывая цветаевский эзотеризм. Ловушек, в которых оказывается душа в случае половой любви, — все эти жестко и подробно выписанные Цветаевой круги ада, в которых маленькое всегда с неизбежностью принимается за большое, а и без того раздробленное «я» все больше раздрабливается, за чем — в пределе — следует распыление в хаосе. (Такого рода любовь вызывает в ней силы хаоса, — пожалуется Цветаева одному из своих адресатов в разгар отношений с К. Родзевичем). Ибо: «Раз и навсегда: Богу нечего делать в плотской любви. Его имя — природное или противопоставленное любому имени — мужскому либо женскому — звучит кощунственно... Уже тем, что я люблю человека этой любовью, я предаю Того, кто ради меня, ради другого принял смерть на кресте другой любви». («Письмо к Амазонке»).
Попробуем понять, что означает для Цветаевой образ мужчины.
Литературовед Н. Доля, который интерпретирует «Письмо к Амазонке» как иллюстрацию общечеловеческих заблуждений, в том числе заблуждений поэтессы-гордячки, для которой — даже представить страшно — уж и собственный ребенок должен быть не от мужчины, а только от себя, любимой — иронизируя, делает, однако, весьма верный вывод о том, что у Цветаевой самая высокая похвала, которой может бы удостоен мужчина — это отождествление с женщиной: «Макс (Волошин) тоже женщина и мой <...> настоящий друг!» (Из писем М.Цветаевой). Тут Доля попал в самое яблочко. Это абсолютно цветаевский подход!
Мужчина в мифологии Цветаевой — это все плоское, косное, грубо-линейное, по-пилатовски логичное. В поэзии Цветаевой — нет мужчин. Есть рыцари. К «мужчине» относятся даже официальная церковь и государство: «Церковь и Государство? Им нечего возразить... пока они гонят и благословляют тысячи юнош на убийство друг друга». И отвергая «мужчину», в идеале мы должны прильнуть не к груди земной женщины, а обратиться с теплой молитвой к Божьей Матери — совершеннейшему воплощению человека и Вечной Женственности, Софии Премудрости Божьей. И, только воскресив в себе в ее Энергиях, под ее Благодатным оком, внутреннего Ребенка, который суть не мальчик и не девочка, а Душа в Святом Духе, можно обрести подлинного жениха — Иисуса, который суть тот же мудрый Ребенок с рыцарским забралом — забралом из Любви. (У Цветаевой нет этих последних рассуждений, но нетрудно додумать, двигаясь в сторону, противоположную от псевдофрейдистских толкований).
«В детстве, когда наше воспоминание о Родине еще ярко, мы наделяем окружающие пейзажи рудиментами сакрального значения, прикрепляя к ним архетипы», — пишет философ и эзотерик Александр Дугин (А. Дугин, «Русская Вещь»).
А. Дугин пишет: «Росток души ребенка, даже без специальной практики традиции, окачествляет пространство, где он появился на свет, сделал первые шаги изнутри вовне. Сад, двери, окна, крыши, деревья — все принимает в себя архетипические токи, изливая онейро-родину на «малую Родину» тела. Кочевничество, номадизм брутально обрубают это свойство. С этим связан ритуал детского травматизма и обряд обрезания. Крайняя плоть осознается как магическая пуповина, связующая телесный организм с эротическим телом души внутри и внешним миром снаружи. Обрезание втискивает андрогинную душу... в поляризованное гендерное тело, делая возврат невозможным. Обрезанные мужчины становятся мужчинами окончательно, бесповоротно. Разрушается мост непосредственного — «монифестационистского» — процесса» (А. Дугин. «Русская Вещь»).
Я не буду сейчас разъяснять каждое слово в сложном отрывке из автора, посвятившего многие годы изучению религиозного эзотеризма и делящего все религии на креационистские, в которых присутствует живой контакт с божеством и его проявлениями, и манифестационистские, во многом десакрализированные, профанические, где такой контакт невозможен. Выделим главное: мужчина в сакральном смысле противоположен ребенку и сравнение это отнюдь не в его пользу.
Отсюда — через вскрытие глубинного смысла — совершенно иначе можно проинтерпретировать ставящую всех в оторопь цветаевскую фразу: «Также опускаю редкий случай души тоскующей, ищущей в любви душу и, стало быть, обреченную на женщину». То есть люди, ищущие в любви душу, обречены на женщину в качестве второй половины (все — и мужчины, и женщины). Но у Цветаевой-то речь идет о процессах бытийных, а не бытовых. Бытовая сторона ясно изображается ею как неизбежное нарастание аномалий по мере удаления от Истоков, причем, двуполые отношения в обезбоженном мире ненормальны так же, как и однополые.
Вдумаемся, ведь и у В. Соловьева чистые души взыскуют Вечную Женственность. А она, по Цветаевой, может быть присуща всем — и женщинам, и мужчинам. Женщина на образно-мифологическом плане цветаевского эссе — это вовсе не природная женщина! Ею вполне может быть мужчина. (Для сравнения — в православии выражение блажен муж может относиться также и к женщинам: «Если с таким крепким мужеством слабая жена отражает от себя грех, то и она блажен муж, воспетый Давидом» (Св. Игнатий Брянчанинов).
Если немного додумать, на что Цветаева и рассчитывает, то выстраивается удивительная цепочка — иерархия (все это не имеет отношения к реальному раскладу полов в плотском мире, так как внизу, в «области внешней тьмы», все строится с точностью до наоборот: здесь последние — первые, а первые — последние). Задача человека — перестать быть «мужчиной». «Мужчиной» можно перестать быть, только раскрыв в себе вечно женственного ребенка (равно как и рыцарственного). Женщина, душа, мальчик, девочка, любовь — по сути, синонимы одной субстанции. А сердцевина ее — ребенок. Обыкновенная женщина — тоже «мужчина». Правда, обыкновенная женщина все-таки выше обыкновенного мужчины. («Впрочем, чудовищ среди женщин не бывает»). Но Женщина-Дочь, обращенная к Женщине-Матери, выше Обыкновенной женщины, как еще более приумноженная Женщина. Еще выше — Женщина-Мать, любящая другую, а не только себя в ней, маленькую. Еще выше — «голая Душа», Великая любительница Любовной Любови. Еще — Мировая Душа, обрученная с Женихом, который суть Все Сразу: Любовь и Источник, Тело и Логос, Потенция и необъятная Мечта... Который суть Играющее Дитя, каким увидел его в своих интуициях Гераклит.
Ребенок–рыцарь герцог Рейхштадский, — с портретом этого «гениального, непризнанного, несчастного мальчика» Марина не расставалась в юности — был, по-видимому, ранней цветаевской проекцией действующего через нее архетипа божественного Ребенка в его приближении к абсолюту. («Может быть, так любить нельзя живых» («Письма к П. Юркевичу»). Недаром в переписке с Р. М. Рильке, которого она считала однородным с собой существом, небожителем, то есть поэтом, который, по ее собственным словам, по определению преодолевает (должен преодолеть) жизнь, Цветаева восторженно константирует: «Райнер Мария – это звучит по-церковному, по-детски, по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, оно – из прошлого или будущего – издалека». У юной Цветаевой было мифологическое, а не только лишь романтическое сознание, как иногда полагают. Художественный же ее метод в зрелые годы можно определить — очень условно — как синтез глубинного романтизма с глубинным реализмом. Этот синтез позволил ей увидеть за скрытыми глубинами пола — еще в далекие 30-ые годы — недоступное психоаналитикам (за исключением разве что К. Юнга): фундаментальную обреченность бытия без Бога.
В этой связи за половыми инверсиями, на языке которых Цветаева передает свои донные смыслы, обращаясь к писательнице — лесбиянке, существующими в мире вещественного, а не существенного — явственно просматривается изломанная (равно как и обреченная) попытка несчастных существ и природы в целом вылечить себя от глобальных извращений «нормальной» цивилизации и падшей природы вообще — в религиозно-онтологическом смысле. Изломанной и обреченной потому, что никто при этом не «просит помощи у Бога».
Удивительно — точнее, неудивительно — но Цветаева все про все понимала!
«Плакучая ива! Неутешная ива! Ива — душа и облик женщины!.. Седые волосы, сметающие лицо с лица Земли. Воды, ветры, горы, деревья даны нам, чтобы понять человеческую душу, сокрытую глубоко-глубоко. Когда я вижу отчаявшуюся иву, я — понимаю Сафо».
Так говорит Марина Цветаева — самый неузнанный мистик нашей литературы («Иметь все сказать — и не раскрыть уст, иметь все дать — и не раскрыть ладони»), потерявшая в последние годы надежду быть понятой хоть кем-то. Великая любовница любовной любови, «прихватывающая свое добро» среди ветров и гор, деревьев и стариков, мужчин и женщин... Чувство которой было по сути надсексуальным и сверхприродным. Амазонка, а не «белое видение женщины», ведущая нас к главному — даже не себя в себе — пусть даже маленьких — искать и любить, а других любить — во Христе любить — чтобы не остаться отрешенной Дамой — пусть даже Мировой Душой! — одиноким «Островом с необъятной колонией душ», затерянным в волнах Вселенной.
С этой своей высоты она — живейший человек! — иногда срывалась и становилась то женщиной-Дочерью, то Женщиной-Матерью, то писала в посвящении дочери Але: «Знай одно — что завтра будешь старой. Остальное, деточка, забудь». Но не в этом суть. Она много мучилась, чтобы научиться понимать то, что знала.
Исследователи, которые пытаются вывести историю взаимоотношений Цветаевой и поэтессы Софии Парнок из анализа «Письма к Амазонке» и цикла «Подруга» (по крайней мере, отношение Цветаевой к Парнок) без учета всей глубинной составляющей, оказываются в положении полных профанов. Как известно, в эссе идет речь о двух героинях: Младшей и Старшей. Отождествляя Младшую с самой Цветаевой, исследователи, на мой взгляд, обнаруживают странную слепоту. Не надо быть специалистом, чтобы понять, что Цветаева в сравнении с Парнок была бесконечно старшей по своему духовному возрасту, а младшей — разве что в вопросах житейско-бытовых. Да и весь легкомысленно-противоречивый облик Младшей, склонной к самообману, никак не вяжется с психологическим обликом Цветаевой, которая говорила о легкомыслии, как о никогда не привившейся к себе добродетели, вкупе с добродетелью благоразумия. Младшая на бытовом, а не бытийном плане произведения — это скорее образ Цветаевой, зеркально преломившийся в воображении Софии Парнок, которая так написала о встрече с будущей подругой: «В дом мой вступила ты, счастлива мной, как обновкою: Поясом, пригоршней бус или цветным башмачком». (С. Парнок. «Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою...»). Но это восприятие Цветаевой как земля от неба далеко от реальной Цветаевой.
Тем не менее, совсем не случайно Цветаева в какой-то момент открылась Софии Парнок как «маленькая девочка неловкая», а в какой-то — как мальчик Кай.
У самой же Цветаевой, как явствует из цикла «Подруга», Парнок временами ассоциировалась то с матерью, то со Снежной Королевой. («Ваш маленький Кай замерз, О Снежная Королева!») Первое же о ней впечатление вообще не имеет аналогов с человеческими мерками: «Не женщина и не мальчик, но что-то сильней меня!».
Ассоциация же с «демоном крутолобым», которого «уж не спасти», восходит к типичному цветаевскому мотиву — любви к проклятому. «Проклятое», «злое» углубляет измерение бытия и должно быть познано через любовь, должно быть любовью освобождено, преображено и вновь внесено в гармоничный божественный порядок. И вообще, «все это очень серьезно, как все, что бывает в детстве», как написала поэтесса Ирина Кажянц. «Но тоска моя — слишком вечная, Чтоб была ты мне первой встречною». (М. Цветаева. «Подруга»).
«Зачем тебе, зачем моя душа спартанского ребенка?» — эта глухая жалоба Цветаевой, высказанная в одном из стихотворений цикла, тоже, конечно же, не случайна.
Эта под-история протекала где-то в четвертом измерении. В этом же — проклятые тормоза — ограничители быта! — все могло запутываться, сбиваться, профанироваться. В некотором роде отношения Цветаевой и Парнок — это такие ролевые игры, наподобие тех, в какие играют поклонники Толкина, черпавшего энергии архетипов из фольклора и сакральных мифов.
Проиллюстрирую это на примере одного своего произведения. Да простит меня читатель, что я включаю в литературоведческий анализ феномена Марины Цветаевой размышления о собственном писательском творчестве, но эту свою лирическую миниатюру я просто не могу не привести.

О ДЕТСКОЙ ДРУЖБЕ КАК ОПЫТЕ РОЖДЕНИЯ ДУШИ

Я только недавно поняла, что моя повесть «Мягкий мир» — это сказка о Снежной Королеве, — великая сказка Андерсена, зачерпнувшего чистую струю из глубин нашего коллективного бессознательного, где пребывают удивительные миры и энергии архетипов.
Главные героини повести — два Гадких Утенка: 12-летние девочки Мария и Света.
Света, которая сама себя отождествляет с пушкинской Татьяной — это Кай, похищенный из этого мира Снежной Королевой. Мария — это Герда, или некий собирательный маленький Онегин.
Только Света не взялась из ниоткуда. Тихая, непонятная, никем, даже поначалу Марией, не замечаемая девочка Света — это трансцедентная сущность Марии, отлетевшая в эти переливающиеся радужными потоками глубины. Наша трансцедентная сущность, которую все мы — жестокие, непонятливые, заигравшиеся в свои маленькие игры дети — вытеснили за грань бытия. И вот она пытается сложить из льдинок слово «Вечность» — урок, заданный великой Трансцедентной учительницей — Снежной Королевой. А задача Герды — спасти ее из этого высокого плена, прислушавшись к тому теплому, тому горячему, что есть в ее сердце, которое еще не успело покрыться грубой коркой омертвевающего мира взрослых. И вот великое делание свершилось. «Да, радость была такая, что даже льдины пустились в пляс, а когда устали, улеглись и составили то самое слово, которое задала сложить Снежная Королева; сложив его, он мог сделаться сам себе господином, да еще получить от нее в дар весь свет и пару новых коньков... Снежная Королева могла вернуться когда угодно — его вольная лежала тут, написанная блестящими ледяными буквами». (Г.Х. Андерсен «Снежная Королева»).
Интересно, что Света и Мария (Кай и Герда) могут меняться местами. С одной стороны, Мария — это Герда, а Света — это Кай. Но с другой стороны — все совсем наоборот! Это Света (Кай) приподнимает над Землей диковатую Марию, в чем-то похожую на Маленькую Разбойницу, это в ней всеобъемлющая Теплота. И кто здесь — Герда и кто здесь — Кай? И кто кого спасает?..
И еще: «Холодное, пустынное великолепие чертогов Снежной Королевы было забыто ими, как тяжелый сон. Бабушка сидела на солнышке и громко читала Евангелие: «Если не будете как дети, не войдете в царствие небесное!»
Кай и Герда взглянули друг на друга и тут только поняли смысл старого псалма:
Розы цветут... Красота, красота!
Скоро узрим мы младенца Христа.
Там сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душой, а на дворе стояло теплое, благодатное лето!» (Г.Х. Андерсен «Снежная Королева»).

Благодаря матери — Снежней Королеве в глубинном восприятии Цветаевой произошло таинственное соединение Кая и Герды в андрогинную сущность, имеющую все качества Земли и Неба.
Ведь Цветаева прямо писала, что детство было для нее порой слепой правды, а юность — зрячей ошибки, иллюзии. Значит, в какой-то период — юношеский — она утратила присущую ей божественную детскость (целостность), а потом снова обрела ее и вступила в полу зрелости.
Зрелая же Цветаева транслирует Живое Слово, Живую Глубину, то, что философ Александр Дугин называет в своей статье «Археомодерн» словом Структура — наше глубинное, русское «Я». Слово «русское» можно смело взять в кавычки, как универсальную реальность, лежащую по ту сторону рационалистического мировосприятия. (Вспомним прозрение Ф.М. Достоевского о всемирной отзывчивости русской души).
Исследователям американской школы трудно поверить, что Цветаева в своей основе так и осталась ребенком «до 7-ми лет», который уже тогда писал стихи и любил, любил всеобъемлющей теплотой каждого встречного пса. «Всем самым главным в себя я обязана людям, которых я любила», — напишет она в автобиографии.
Большинство поэтов ищут в собственных глубинах когда-то утраченную Душу. А Цветаева ее — дарила.
Дарила как Поэт. Как личность же — подчеркну это еще раз — Цветаева может оступаться, отступать от действующих через нее архетипов и собственного онтологического статуса Любительницы любовной любови. Но отступления рано или поздно приводят к неудовлетворенности, а грубые отступления — к глубокой тоске. Ад же — это ни что иное, как измена своему статусу, полная неспособность принимать и транслировать Божественные Энергии.
Таким образом, самый запутанный и противоречивый, по мнению большинства исследователей, цветаевский текст — «Письмо к Амазонке», в котором некоторым из них видится отражение психологических проблем раздражающей своими псевдоглубинами поэтессы, на деле оказывается эзотерическим текстом с двойным дном. В первом — рассказывается бытовая лесбийская история (причем, психологический портрет Младшей, с которой исследователи отождествляют автора, не имеет ничего общего с психологическом портретом Цветаевой). Во втором — та же история — в мире чистых душ, то, какой она могла бы быть, не удались мы от Истоков.
Дело не в том, будто Цветаева против однополой любви или не хочет признавать тенденцию к ней в себе, как считают Анна Саакянц и Диана Л. Бургин. Цветаева, безусловно, всегда и во всем приветствовала свободу личного самовыражения и никогда не руководствовалась общепринятыми представлениями о греховном. Другое дело, что можно выбрать еще большую свободу — Свободу от рабской свободы естества.
Причины же разрыва М. Цветаевой и С. Парнок, на мой взгляд, вполне прозрачны. С. Парнок не оправдала безусловно завышенные ожидания Цветаевой, всегда искавшей в любви абсолют, и не смогла стать спутником на пути к абсолюту.

И еще скажу устало,
—Слушать не спеши! —
Что твоя душа мне встала
Поперек души.
(«Подруга»)

Только в наше съехавшее с когда-то завоеванных высот время могут быть в ходу литературоведческие концепции, авторы которых с безоглядной бесшабашностью утверждают: «И если сказать по-честному, то неимение архивов или других источников, касающихся творчества Сони... никак не умаляет ее таланта... С человеческой точки зрения мне ближе Софья Парнок, чем Цветаева. А придуманная «лирическая героиня — Цветаева» — это же не настоящая М. Цветаева-Эфрон. Да, она гениальна — иногда, иногда — бездарна..., чаще — обычная взбаломошная баба с непомерной манией величия. А ее попытка доказать ненавидимой ей черни свою гениальность выглядит просто глупостью. Нельзя писать стихи для народа, которого ненавидишь и не понимаешь». (Н. Доля. «Девочкой маленькой предстала ты мне, неловкою...»).
В советском литературоведении последних десятилетий слова «Бог», «трансцедентное», «четвертое измерение» были табуированы, но материал подавался так, что все невольно ощущали эту неназываемую реальность. Теперь же, когда все позволено, слова появились, но утратили в ряде случаев всякий смысл.

г. Тбилиси
2010 г

Использованная литература

1. М. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах.
2. М. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради.
3. Г. Горчаков. Психоанализ М. Цветаевой.
4. С. Карлинский. Марина Цветаева.
5. А. Кирьянова. Две души Марины Цветаевой.
6. И. Кудрова. Поговорим о странностях любви: Марина Цветаева.
7. Н. Доля. Анализ «Письма к Амазонке» М. Цветаевой
8. Н. Доля. «Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою...»
9. А. Саакянц. Вст. статья и комментарии в кн.: М. Цветаева: Стихотворения и поэмы.
10. В. Швейцер. Быт и бытие Марины Цветаевой.

11. Н. Шлемова. Эстетика трансцедентного в творчестве М. Цветаевой.


Источник: журнал "Архетипические исследования", Выпуск 2 2011 год

Рекомендуем прочитать