Казаков М.А. - Биополитика Мишеля Фуко и XXI век Ч.1

1. Говорить/Сумма идеологии

Когда философ говорит, его слова, в той или иной мере, всегда должны иметь смысл. Если он заработал свое право говорить, следовательно, как минимум, он имеет еще одно элементарное право – право на слушателя или читателя. Ведь он всегда говорит о человеке, обществе, истории, науке, природе, культуре, эсхатологии, о том, что можно помыслить. Если мы находимся с ним не по ту сторону дискурса, но если можем понять, что он говорит – мы по меньшей мере выслушиваем. Но понять о чем же он говорит – это уже другая проблема. Между двумя вопросами: «Что он говорит?» и «О чем он говорит?» может существовать непреодолимая пропасть символов, непонятных нам лично терминов, знаков вопроса, восклицаний и риторических фигур. Онтология дискурса Мишеля Фуко помогла нам взглянуть на каждый конкретно взятый дискурс в двух его ипостасях. Речь здесь идет о внешнем и внутреннем единичного дискурса, первичном и вторичном, междискурсивном и внутридискурсивном. Тема, общая канва повествования, знакомые нам слова и вещи, вопрос «Что он говорит?» - это междискурсивное вторжение слов философа в наш собственный дискурс, дискурс конкретного единичного слушателя. Внутреннее же дискурсивное здесь уже суть «О чем он говорит?», то есть не просто наше понимание сказанного, но также и восприятие или невосприятие сказанного. Возможно, так поставленные вопросы не до конца раскрывают тематику того, о чем идет речь и потому требуется дополнительное разъяснение. Первый вопрос – суть форма, скелет, каркас, основа, его понимание означает в данном случае язык, который мы понимаем, термины, слова, интонация (если это устная речь), словом – сугубо сочетание воспринимаемых слухом и/или зрением и всегда мозгом первичное значение слов по отдельности и в их связках. Знать это все – знать, что говорится. Касательно же второго вопроса, сущность его рассматривается уже в следующем ключе: не просто понять, но осмыслить, интерпретировать и – что, пожалуй, самое важное – принять или не принять позицию говорящего, раскритиковать ее или поддержать и даже дополнить, разделить идеи или не разделить, влиться в его дискурс или наоборот – полностью отделить себя от него. Это и означает понимание того, о чем говорится. Политический дискурс и вопрос «О чем он говорит?» – наиболее остро связаны.
Например, дискурс речей Гитлера под этим углом на удивление недиалектичен: Что он говорит? - Он говорит речь перед немецким народом. О чем он говорит? – Он говорит, в первую очередь, о тяжелых временах наступивших в стране, о великой исторической роли немецкого народа, о грядущих переменах и величии нового Рейха, тысячелетнего Рейха. На самом деле, на оба вопроса существует единый ответ: Он говорит о том, что хотел услышать народ в данной конкретной исторической ситуации. Но это никогда не покажется странным: даже если опустить демагогичность и популизм гитлеровских речей, стоит вспомнить также, что сам он – представитель черни, пивной декадант, жертва истории, удачливо сказавшая в нужный момент то, что желали слушать все. Не покажется метафизичным сравнение, что в этом случае толпа говорит сама с собой (здесь уместно вспомнить старый вопрос со времен Ницше: «Кто говорит?»). Или же сам с собой говорит Гитлер, бурно рукоплеща себе после каждой тирады, словно находясь перед зеркалом. Картина сходна с монологом шизофреника, говорящего со всем миром в своем же лице. Безумие способно общаться с собой самим на собственном неуловимом языке. Обращаясь к миру, овнешняясь, оно уже наталкивается на сопротивление или непонимание, но в собственных рамках даже вражда личности с Другим в себе, любой фантазм хотя бы понимаем шизофреником, хотя бы воспринимаем им. И только потом проступает вторая часть того, о чем говорит Гитлер, но никто не услышал – война, геноцид, евгеника, френология, доктрина вечного льда, отсылки к мадам Блаватской, поиск неведомого Тьюле, уничтожение «ненужных граждан» и так далее. Словом, то, что назвали «политикой собачьего свистка», который, в принципе, иногда выделяем для нас в отдельный дискурс, третью правду, когда только избранная часть действительно знает, что Он говорит.
Главная проблема политического дискурса именно во вторичном внутридискурсивном, - в дискурсе собачьего свистка, неумолимо стоящем за высказыванием политика. Приходится задавать уточняющий вопрос: «Что же он имеет здесь в виду?» О чем он говорит? – О благосостоянии народа, счастье и богатстве нации. Что он имел в виду? – Войну и геноцид как средства достижения данной поставленной цели и отчасти как цели-в-себе. Цель-в-себе доступна уже только для власти. Или, отвлекаясь от гитлеризма и говоря о современном политическом субъекте-говорящем, Он (политик) просто соврал. Современный дискурс собачьего свистка фактически обнищал; по большей части он олицетворяет ложь. Важность политического состоит в том, что каждый представитель западной (и не только ее) в целом – рыночной – культуры и цивилизации обречен на политизированность. В любом случае, человек – продукт производственных и общественных отношений. И если в социальных институтах, представляющих Его общество, налична власть, наличен институт политический – он является и продуктом отношений власти в том числе. Не одной конкретной власти, легитимной в рамках государства, в котором он проживает, но совокупности правительств держав, с которыми его собственное поддерживает дипломатические, экономические, военные и общественные отношения – здесь судьба гражданского «множества» прямо зависит от внешней политики власти над этим множеством. Отрицая любую политическую власть, как актуальную, существующую, и все ее альтернативы, так и потенциальную, индивидуум все равно не перестает быть политизированным. И на этом стоит остановиться подробнее.
Стоит вернуться к началу и проследить сферу признания/непризнания того, что говорит философ (или же политик). Как то: Что он говорит? – Понятные для меня вещи, с которыми можно согласиться. О чем он говорит? – О том, что мне близко, я верю ему, я буду поддерживать и исповедовать его взгляды. И вот здесь наступает момент выбора. Но выбор всегда диалектичен и заключает в себе две противоположности, приходящие в единство в выборе индивида. Живя, думая, действуя по-принципу-кого-то, мы всегда действуем против-кого-то-еще, отрицаем чью-то идеологию и выбор. Каждый кирпич на нашей стене – камень в стену того, кто мыслит иначе. Даже принципы пацифизма по сути своей все равно – неизбежное насилие-над, пускай и над машиной Войны. Не нужно вдаваться в недра философии, стоит лишь помянуть «Науку логики» Гегеля. Тезис: взгляды индивидуума и его единомышленников. – Антитезис: другие взгляды. – Синтез: сумма идеологии. В отличие от Суммы теологии Святого Фомы, сумма идеологии – грызня, вражда, внутридискурсивная борьба. Даже политический дискурс одного цвета и ориентации (правый – левый, коричневый – красный) далеко не всегда может похвастаться целостностью и внутренней непротиворечивостью. И даже в том случае, если человек политически неактивен и/или отрицает любую политическую власть, он все равно включен в отношения множество – власть, ибо существует не принципиально большая разница между тем, противостоит он своим общественным бытием всем идеологиям кроме одной (если субъект идеологизирован), или же противостоит им всем как пресловутой сумме. Сумма идеологии – введенный нами концепт, ранее не использовавшийся в философии. Его можно охарактеризовать как некое поле метастабильности: это совокупность всех идеологий, известных гражданскому обществу и индивиду. Политическое мышление индивида является своего рода блужданием по этому полю, а выбор идеологии – направление к определенному полюсу этого многополярного поля, не имеющего формы или массы, акцентирование на конкретной точке. Даже если идеология никогда практически не была реализована или в том даже случае, если общество коренным образом поменяется, человек полностью изменится, из суммы идеологии никогда ничего не убудет, она всегда останется исторической данностью во всех ее аспектах, в этом, собственно, ее метастабильность. Можно придерживаться или не придерживаться какого-либо направления, полюса суммы идеологии, но, так или иначе, она всегда присутствует, с развитием человеческой истории лишь расширяясь. Даже при полной деградации политического в гражданском обществе, это поле метастабильности способно существовать, в этом случае лишь изменится его значение, и идеология будет представляться как нечто вульгарное, но не более. В любой момент мы можем применить его или снова поверить в него. Смена человеком политических воззрений на протяжении жизни является лишь блужданием в этой сумме, внутренней борьбой и внутренним развитием, заставляющим нас склоняться то к одному, то к другому полюсу, в котором, возможно, мы видим с позиций нашего собственного развития, более последовательную аргументацию или более привлекательные для нас идеи.
Аболиционизм Генри Дэвида Торо является ярчайшим примером подобного. Его критика цивилизации и жизнь на Уолденском пруду могли бы доказать обратное, но стоило ему отказаться от уплаты налогов (мотивируя это как политический акт, «проговаривая» этот отказ в антиэтатическом дискурсе), как он сразу же был заключен в тюрьму как преступник. Игра власть – подданный возобновляется. Но когда он в 1846 году пишет свою известную работу «О долге гражданского неповиновения», в тюрьму его никто не заключает: власть попросту не слушает, что он и о чем он говорит, несмотря на немалое влияние книги на гражданское сознание. К этому вопросу стоит вернуться немного позже. Даже уйдя жить в лес на территории государства, человек сможет оставаться а-политическим субъектом лишь до определенного момента, до первого контакта с представителями власти (в обратную сторону, он взаимодействует с властями путем самоограничения: не заходить на территорию, где власть проявляется во всей ее полноте).
Но если к числу последователей Торо в политическом можно отнести например анархопримитивистов, столь нашумевшего в ХХ веке профессора и террориста по совместительству Теда Качинского или его теоретического вдохновителя Джона Зерзана, то анархо-коммунисты или анархо-синдикалисты находились в дискурсе политического изначально, от последнего отличаясь лишь позициями. Они отрицают всякую государственную власть, но становление анархии – суть тоже борьба за власть, власть безвластия. (Не зря, возможно, идеи Ницше иногда отождествлялись с анархизмом.) До поры до времени, анархизм и сам готов сотрудничать с представителями других враждебных ему по определению левых сил. Ленин, в свою очередь, говорил, что для победы большевики сами должны взять из анархизма (в первую очередь, речь здесь шла об идеях Кропоткина) все самое лучшее, перенося это, разумеется, в собственное пространство. Махно же в свою очередь, некоторое время имел неосторожность сотрудничать с властью, по крайней мере, с силой, которая пребывала в становлении как легитимная власть на определенной территории. Сама же власть безвластия может быть с легкостью тоталитарной. Тотальность безвластия в анархическом обществе может проявляться в поиске власти, врага, в любом проявлении общественной жизни, в поиске сексизма, расизма, любой формы нетерпимости, но уже на бытовой почве, в виде точечных ударов по гражданскому обществу, в котором царит власть безвластия.
Стоит теперь опять возвратиться к моменту, когда говорит философ.

2. Междисциплинарность/Невнимательные читатели Фуко.

Несмотря на то, что Мишель Фуко смог отвоевать себе свое место под философским солнцем и его слушали и воспринимали, далеко не каждый до конца понял все, о чем он хотел сказать. Это может показаться неудивительным, ведь творчество философа охватывает множественную проблематику: от археологии знаний как таковых до изложения истории сексуальности. Тенденция к междисциплинарности в науках не является чем-то новым, неожиданным или характерным исключительно современной эпохе. Философы были одновременно математиками, физиками, химиками, биологами еще (и особенно!) в классическую эпоху. Лейбница считают даже отцом кибернетики, а проблемами современной лингвистики занимался еще Аристотель. Яркий пример совмещения работы, как с гуманитарными науками, так и с естествознанием. Но есть также и нечто, сильно отличающее ученых прошлого от современных тенденций в науке. В наше время ученые разными путями стараются решить проблему междисциплинарности наук, поднимая вопрос как с точки зрения философии, так и с точки зрения либо естественных, либо гуманитарных наук. В этом треугольнике поиска каждая сторона, ставящая себя на роль арбитра и вообще, ставящая себя в качестве разрешающей эту проблему, всегда с пренебрежением относясь к двум другим сторонам, полагая, что именно без нее (в зависимости от утверждающей стороны) остальные науки будут либо пустым словесным фиглярством, либо же наоборот – бездушной кучей формул, расчетов и опытов, неспособной ничего дать человечеству. И если на стыке двух точных наук способна возникнуть отдельная дисциплина, междисциплинарно связанная но не слепленная методом компиляции, то в гуманитарных науках, как ни странно, подобные действия сложней.
Ученые античности, хоть и занимались множеством наук одновременно, брали каждую из них как отдельно взятую, разрабатывая в каждой из них свой метод и ставя свои проблемы. Междисциплинарность была не в науке самой по себе, но в людях, которые ей занимались. С усложнением же инструментом познания мира, повышаются и критерии уровня компетенции исследователя явлений и, чтобы размышлять о физических явлениях, недостаточно было уже простой гибкости ума, внимательного наблюдения за окружающим миром и хорошего слога: требовалась уже специальная научная компетенция и подготовка. Но помимо этой компетенции, то есть прилежных занятий точными науками, возникли также своего рода проблемы метода. Наибольшего выражения это достигло в науках XVII-XVIII в.
Бэкона не зря считают основателем материалистического (материалистом его нарекали даже современники) и полноценного эмпирического подхода к изучению окружающего мира. Его индуктивный метод, по сути, предвосхищает «Диалектику природы» и «Философию естествознания» Энгельса. Он заявляет, что до сих пор все, с чем имело дела наука – были лишь понятия. Выступая против «голословных диспутов», он утверждает, что человек призван изучать природу, разъединять и соединять ее тела. Для этого продвижения в сторону изучения природы ему стоило избавиться от четырех преград: идолов рода (человеческая природа), идолов пещеры (заблуждения отдельного человека), идолов площади (обыденное сознание, разумения толпы), идолов театра (догматы философий, плохо сформулированные доказательства). Будучи сам философом, свои доказательства и формулировку индуктивного метода и эксперимента он выводит из примеров в естествознании и только нем. Без изучения физики, следовательно, невозможна философия, а физика будет голым полем экспериментов без ее упорядочивания философией. Индукция как простое перечисление, без привлечения исключений, разложений или разделений, - ничто. Естественная же философия должна быть доведена до отдельных наук, а ее методы – быть чем-то средним между эмпиризмом и догматами, «союзом опыта и рассудка». А для развития этой естественной философии должна также существовать надлежащая подготовка естественной и опытной истории.
Философия XVII в. стала использовать математические методы в своем проблемном поле. Нельзя вполне обосновать это лишь абстрактным понятием «математический склад ума» у философов своей эпохи. Декарт в своих «Метафизических размышлениях» сам заявляет, что будет использовать математические методы для своих доказательств бытия бога. Как у истинного математика, его размышления по своей форме носят характер теорем. Часто автор идет в доказательствах от противного, по пунктам, как теорему, опровергая исходный пункт, чтобы прийти к желанному результату. Но это не диалектический способ доказательств, которым пользовались Сократ и Аристотель. Автор выступает за арифметику и геометрию против физики, астрономии etc. Своим математическим способом, Декарт старается идти от конкретного к абстрактному, а именно – к самой последней первопричине, внешней причине объективной реальности, в которой находится Я. «Ничего не происходит из ничего, но и то, что наисовершеннейшее, то есть нечто с большим количеством реальности, не может быть последствием или зависимостью от чего-то не столь совершенного» [3; с.38]. Подобный поиск встречается уже в «Метафизике» Аристотеля. Работа философа Бенедикта Спинозы «Этика, доказанная в геометрическом порядке и разделенная на пять частей», одно из наиболее спорных и влиятельных произведений эпохи, актуальное и в наше время, уже самим своим названием указывает на характер и способы доказательства мыслей автора. Сама работа состоит по большей части из аксиом, теорем, схолий и лемм.
Но сама суть вопроса здесь, в общем-то, не только в математических методах: на протяжении двух столетий во всех науках (физика, биология, науки об обществе) господствовала в качестве метанауки механика. Механицизмом увлекались не только те, кого принято было называть материалистами («Человек-машина» Ламетри, например, есть один из наиболее ярко выраженных примеров материализма, построенного на механике), но и философы-метафизики, не отвергавшие потустороннего. Ярким примером материалистического подхода к истолкованию природы является метафизический материализм Гоббса, построенный, опять-таки, на механистических теориях его времени. Последний всегда исходил из движений и ощущений как основы существования природы и ее познания. «Все…чувственные качества являются лишь разнообразными движениями материи внутри вызывающего их объекта» [2; 10]. А свое выражение и канонизацию, механистический подход к изучению природы получает в «Математических началах натуральной философии» Исаака Ньютона, создающих почву для классической механики. В общем-то, все явления и процессы природы (химические, психические, биологические, физические) сводились наукой того времени к механическим. Типы же движения также не разделялись, но понимались единственно как механические, т.е. как перемещение тела в пространстве вследствие внешних воздействий – ударов о тело.
Именно эволюция производительных сил, в числе явлений которой имеет место и эволюция средств познания мира и развитие новых научных мировоззрений (от теории эволюции Дарвина до открытия новых объективных законов природы), сдвигает в XIX веке науки с уже омертвевшей, механистической, точки. Математика и физика более не господствующие методы в философии, но не стоит считать отсюда, что избавление от механицизма уничтожает тенденции междисциплинарности наук. «Еще в XIX веке Энгельс и другие мыслители предсказывали, что важнейшие открытия будут сделаны на стыке наук» [9; 43]. Сами Маркс и Энгельс для изучения общественных процессов берут историю и политическую экономию, а для обоснования диалектического материализма используют естествознание. «До конца прошлого столетия и даже до 1830 г. Естествоиспытатели более или менее обходились при помощи старой метафизики, ибо действительная наука не выходила еще за пределы механики, земной и космической. Однако известное замешательство вызвала уже высшая математика…Здесь затвердевшие категории расплавились, математика вступила в такую область, где даже столь простые отношения, как отношения абстрактного количества, дурная бесконечность, приняли совершенно диалектический вид и заставили математиков стихийно и против их воли стать диалектиками» [17; 174]. И именно благодаря развитию аппаратов науки проблемы вроде «дурной бесконечности» стали разрешаемыми, а сам процесс органического развития конкретно взятого индивида или эволюция видов стали не чем иным, как убедительным подтверждением рациональной диалектики. Диалектика без мистицизма становится действительной и абсолютной для естествознания необходимостью. «Так называемая объективная диалектика царит во всей природе» [17; с.180]. Это слияние материалистического воззрения на природу и сущность человека вместе с диалектикой, очищенной от идеализма, стали качественно новым этапом развития философской мысли. Главное здесь – применимость и универсализм диалектико-материалистического метода к гуманитарным и естественным наукам, раскрытие их эмпирически наработанного материала и четкого определения объекта и предмета этих наук, формулировок выводов, даже популяризации наук. Диалектика положила курс адекватной междисциплинарности наук и развития новой научной парадигмы. Но о чем пишут и говорят сейчас и какие прогнозы говорят о нынешней ситуации развития междисциплинарности наук?
«Естественные науки к концу ХХ – началу XXI в. постепенно приблизились по своей схематичности к сфере социально-гуманитарного знания и этому препятствовала серия процессов, как внутренних, так и внешних» [9; 187]. Но данное утверждение в корне ошибочно и на деле все обстоит почти с точностью наоборот: в социально-гуманитарное знание как таковое сейчас стараются внести больше математизма, строгости и точности, полагая, что это способно придать дисциплинам, в которые это вносится, больше «научности». На деле же, стоит понимать, что ни одна наука не была «сложней» или «легче» и изменение методов не меняет (по крайней мере, не должно менять) объекта и предмета науки. Адекватность математизации и кибернетизации истории, философии, филологии относительно некоторых аспектов может быть обусловлена лишь расширением проблемного поля или же потребностью в обработке огромного количества материала (т.е. потребностью в сокращении колоссальных временных затрат). В остальном же, «математически-гностические акты не приоритетнее, чем филологически-исторические акты» [16; 4]. Более того, не одно направление философии ХХ века взяло себе на вооружение «математическую точность», что привлекло к возникновению пародий на междисциплинарные «философии науки».
Одним из следствий подобных сплетений математики и лингвистики становится логический позитивизм. Это течение отрицало саму научную осмысленность вопроса о существовании объективной реальности и о ее взаимоотношениях с сознанием, а также требовало замены прежнего эмпирического и индуктивного понимания логики и математики концепцией субъективной, которая призывала рассматривать логику и математику как совокупность дедуктивных построений, которые опираются на произвольные соглашения. Эти абсурдные векторы мысли, в общем-то, противопоставляли логический позитивизм даже махизму, ведь даже Мах и Авенариус утверждали о преодолении агностицизма в своих философских системах (утверждая, что доказали возможность познания «нейтральных элементов», безличных ощущений мира, ибо познание последних не выходит за рамки их простого восприятия). Карнап же попросту отказывается от постановки вопроса, объявляя его «вне науки». Неопозитивизмом также снимается вопрос относительно наличия внешнего источника для исходных предпосылок всякого познания вне сферы сознания субъекта. Этот вопрос ими опять-таки попросту отброшен.
«Математически строгий» неопозитивизм в отношении теории познания стоит на уровне субъективного идеализма Беркли. Не зря, собственно, субъективный идеализм в наше время является вполне оправданным нарицательным для некоторых характерных течений в современной философии. Конечно, нельзя сказать, что они копируют в полной мере воззрения английского епископа (они не превращают внешние объекты как источники ощущений в сами ощущения), но вот «чувственные данные» они характеризуют как материал познания, а ощущения в познании для них – исходная данность, способная к изменениям (ведь ощущениями можно манипулировать). Основной вопрос философии в логическом позитивизме снимается, зато вводится (исходя из названия самого течения) логическая конструкция (теоретический конструкт), отождествляющий объект и «теорию» этого объекта и отрицающий существование вещей независимо от теоретических построений ученых (видимо, самих логических позитивистов). Теоретические конструкты многих неопозитивистов вторят неокантианству, утверждая о том, что вопрос о существовании или несуществовании внешнего мира есть нечто необъективное. Неопозитивисты, говоря фактически, абсолютно неправомерно перенесли на теоретические понятия других отдельно взятых наук наук операциональное понимание одновременности, характерное для специальной теории относительности в физике. При этом же, они приходят к выводу, что не только одновременность, но и само время, а с ним (дальше – лучше) протяженность и масса тел имеют не абсолютное, но лишь относительное значение.
Неопозитивизм потребовал разделения философской теории и общественной практики, конституируя, что теория и гипотетические суждения не имеют никакого отношения к наукам. Витгенштейн же напрямую заявляет в своих Philosophical Investigations, что проблемы познания должны сознательно игнорироваться философией, превращая ее в ветвь лингвистики, занимающейся поиском «выхода» из словесных противоречий. В конце концов, Карнап, Нейрат и другие приходят к физикализму. Для них это должен был стать междисциплинарный научный язык, который станет метатеорией всех наук. Приоритетным считался язык математической физики. Достигнуть его можно было, унифицировав науки и перевести все их утверждения в единые термины и единый язык.
На деле же произошло то, что физикализм занимался лишь логикой языковых преобразований, в сущности – проблемами языка. Когда стало ясно, что идея универсальной науки является чистой воды метафизикой (что в ХХ веке звучало бы уже довольно-таки ненаучно), обнаружилась ее прямая связь и преемственность с механицизмом XVII-XVIII вв. Единственное, что отличало попытку создать метанауку в ХХ веке от механистического господства в научном мире классической эпохи была сама система знания: не механика, но, в разных трактовках физикализма, математическая физика на уровне своего развития в 30-е годы ХХ в., эмпирическая социология или же, например, бихевиористская психология. Так, на конкретном примере движения философии, становится видно, к чему может привести попытка сделать науки междисциплинарными, используя для этого язык одной из наук как обобщающий, завершающий и создающий полностью законченную систему, не имеющую права на переработку. Результатом будет застой и антинаучный характер логики, философии и теории познания. Логический позитивизм пришел к собственному застою и разочарованию в нем даже среди некоторых своих собственных наиболее ярких представителей. Но страсть к междисциплинарности не оставляла некоторых представителей науки, особенно философии.
Поняв, что полный синтез наук естественных с гуманитарными определенно невозможен в том виде, в котором его пытались преподнести, представители гуманитарных наук начали предпринимать попытки к созданию своего рода «полигуманитарных» дисциплин. И вот здесь-то стоит заметить, что одной из самых смелых и первых попыток полигуманитарного исследования была работа Фуко «Слова и вещи» и последовавшая за ней «Археология знания». Автор при этом не отделяет даже эстетику, проводя своеобразную параллель с работой «Это не трубка» в главе «Придворные дамы» работы «Слова и вещи». Эти исследования были лишь историческим экскурсом в развитие гуманитарных наук, в возможность человека взглянуть со стороны на свой язык, труд, а также на свою жизнь и жизнь окружающей среды. В данном случае, наш обзор эволюции междисциплинарности в науках является таким же своего рода экскурсом, более того – немалое значение отводится здесь, как и у Фуко, рассмотрению этого феномена в классической эпохе.
И важно здесь также то, что с самой первой работы автора, политическое здесь ни на миг не покидает психическое, историческое, сексуальное и так далее. Именно в работе «История безумия в классическую эпоху» мы с полной уверенностью можем сказать, поняв, о чем говорит автор, что «безумен» человек в первую очередь не для себя, но для социальных институтов, что безумие – суть лишь иное состояние индивидуума, в котором он неспособен адекватно взаимодействовать с обществом или перенимать шкалу его поведенческих и ценностных ориентиров. Представитель закрытого примитивного общества с родоплеменным строем, побывавший в западных городах будет считаться безумцем, когда будет рассказывать о том, что там видел и что там происходит, он может быть вообще полностью исключен из своего общества. Возникает столкновение дискурсов, конфликт. Эта простая для нас «истина с поверхности», мысль, может быть схвачена нами как уже-феномен лишь только тогда, когда мы смотрим на классическую эпоху – в Средние века, как показывает Фуко, безумие имело другой статус. Что также важно, именно в классическую эпоху безумие включено в политическое и даже более того – используется в качестве инструмента власти для ее нужд во внутригосударственной борьбе с ее собственными врагами. Но это еще не биополитика и даже не ее основы. В курсе лекций «Психиатрическая власть», своего рода продолжении и переосмыслении «Истории безумия в классическую эпоху», он уже напрямую говорит: власть, упивающуюся господством, сменяет власть дисциплинарная. Безумный король тоже будет изъят, изолирован-от, а вся его мощь хозяина державы нивелируется. Так произойдет и с любым и не только в области безумия. Гомосексуальность, например, и сейчас отрицается, осуждается и даже ненавидима большим процентом населения и даже на западе ей требовался длительный многовековой диалог с властью, чтобы как минимум декриминализироваться и демаргинализироваться. И так далее. Вот это уже – основы биополитики Фуко, понимание власти над жизнью через смесь добродетели и ограничений, контроля людей и целых институтов. Сама биополитика – насквозь полигуманитарна и междисциплинарна. Возвращаясь к проблеме Фуко, стоит сказать, что его идеи были приняты философией лишь выборочно: онтология дискурса, археология знания, истории явлений, но – не конкретно политическая его теория в чистом виде. И хотя каждая область его интересов была связана с политическим, работы «Безопасность, территория, население» и «Рождение биополитики», может, и услышали, но не до конца поняли, о чем здесь идет речь. Возможно, именно поэтому Бодрийяр с некой пугливостью и в какой-то мере даже поспешностью выпускает свое эссе «Забыть Фуко», где нападает в первую очередь на его работу о тюремной власти, «Надзирать и наказывать», часть понятий которой также лежит в основе биополитики Фуко. Даже один из наиболее известных учеников Фуко, Жак Деррида, довольно своеобразно внимает словам Фуко, Ницше, Хайдеггера и всех, кого он записал в свои учителя. Созданный им метод деконструкции априорно был призван разрушить иерархию, власть, метафизику (а следом за ней, соответственно – и ненаучность), Логос и даже – власть атора над собственным произведением. «Текст является чем-то написанным – прошлым, - которое в ложном явлении настоящего скрытый и всемогущий автор, полностью властвующий над своим детищем, представляет читателю в качестве его, читателя, будущего» [4; 16]. Эту власть Деррида отвергает. Даже в этом он противоречит Фуко, говорящему, словно в противовес (и говорящему здесь всерьез): «Предисловие – первый поступок, с которого начинается единовластие автора, ибо здесь провозглашается его тирания: вы обязаны ни в чем не отступать от моего замысла, свое прочтение книги, свой анализ ее, свои критические замечания вы будете поверять моими намерениями; и не заблуждайтесь относительно моей скромности: говоря о границах предпринятого мною труда, я имею в виду поставить пределы вашей свободе; а если я заявляю, что, должно быть, оказался не на высоте поставленной задачи, то только потому, что не желаю уступать вам свою привилегию, не хочу, чтобы и у вас, в противовес моей книге, возникал фантазм книги иной, весьма и весьма похожей на нее, но более совершенной. Я – царь сказанному мною и сохраняю над ним всю полноту власти: власти моего замысла и власти того смысла, какой мне угодно было придать своим словам» [12; 6]. Но дело не столько в том, что ученик идет полностью против учителя, сколько в том, что деконструкция Дерриды как метод сама по себе способна быть лишь углубленным и своеобразным вариантом литературной критики, инструментально применимой и к философским произведениям. И это, к сожалению, все, несмотря на громкие заверения о деконструкции как о способе победы даже над властью физической через разрушение власти текста, его автора. «Как деконструкция может помочь рабочему классу?», - справедливо ставит вопрос Алан Сокал, но, что очевидно, не получает ответа. Впрочем, связь постмодернистов с их предшественниками и учителями всегда иллюзорна в первую очередь потому, что их исследования повернуты от неизвестного и невыявленного в сторону заведомо непознаваемого. Например, работая с фрейдизмом, Деррида в работе «Фрейд и сцена письма» ставит в качестве задачи «отделить в психоанализе то, что с трудом удерживается в логоцентрическом ограждении, ограничивающем не только историю философии, но и движение «гуманитарных наук», включая, в частности, некоторые формы лингвистики» [5; 324]. Следовательно, сам психоанализ не интересует философа, текст Фрейда берется лишь в качестве полотна, на котором плетутся собственные выводы, к которым сам психоанализ, по большому счету, отношения не имеет. Переосмысление психоанализа и работа с ним присутствует в других значимых постмодернистских проектах – это уже «Анти-Эдип» Делёза и Гваттари, серия работ Фуко, Бланшо, критические разборы постмодернистами творческого наследия Батая. Основные темы постмодернистского поиска в психоанализе – шизофрения (и выведенный из ее исследования «шизоанализ») и безумие в целом, а также безумие как дискурс. У Маркса и Хайдеггера постмодернизм часто берет лишь методы и концепции. Именно методы заимствует «левый постмодернизм» Бодрийяра у Маркса в работах «Общество потребления» и «К критике политической экономии знака». Эти работы преследуют благое начинание – развенчивание культа потребления, критический анализ современного общества, разоблачение его пороков и пр., но здесь марксистский метод становится эклектичным и недиалектичным, низводя исследование до социологизма и статистики. Вводя знак в «систему симулякров» и «гиперреальность», Бодрийяр анализирует в итоге не реальность, но симулякр реальности. В этой дескриптивной компиляции приводятся явления современного общества (не всегда правильно описанные и сформулированные) с довольно поверхностно рассмотренными причинами, но в качестве выводов никакой программы практического преодоления постиндустриального общества потребления не приводится.
Влияние неакадемических философов Ницше и Шопенгауэра встречается как у основателей постмодернистской философии, так и у всех повсеместно ее современных последователей. Главное, что привлекает в них постмодернизм: нигилизм, его толкование и причины, воспевание нигилизма нового типа как позитивной программы деструкции ценностей («обесценивания») и пересматривания всей Западноевропейской истории и культуры; постоянная резкая критика современного мира, наук, обыденного сознания, морали; критика философии, начиная от древнегреческой, заканчивая философами-современниками Ницше и Шопенгауэра (здесь – предпосылки разрыва с логическим сознанием и с историей философской мысли прошлого у постмодернистов); протест против причинно-следственной связи (каузализм) и попыток переосмысления или устранения философских категорий прошлого; проповедование новых, довольно абстрактных, ценностей и методов, которые должны прийти на смену прошлым воззрениям; переосмысливание индивида и его места в миропорядке, отрицание рациональности бытия-в-мире; «новая эстетика» (практически воплощенная еще дадаизмом, анти-эстетичность, воплощенная в постмодерне, стала идеологическим и культурологическим базисом для возникновения поп-арта и всего т.н. «современного искусства»). Психоанализ как метод заимствуют такие философы постмодерна, как Гваттари и Лакан. Это заимствование приводит к тому, что, включая в игру бессознательное и архетипы, они создают несколько ключевых понятий из постмодернистской программы. К ним можно отнести ризому, номадологию, дерево (и корень как его составляющую), эон, трансгрессию безумия и религиозного экстаза (и вообще трансгрессию как «жест, направленный на предел») и нонсенс как понятие, обосновывающее постмодерн (нонсенс объекта, нонсенс метафизики) и следующий за ним «хаосмос». При этом, психоанализ как метод никак не влияет на характер результатов работы с ним.

3.Родовые муки/Диспозитивы биополитического дискурса

Все здесь упирается в то, что ввиду своей направленности исследований и, при провозглашенной плюралистичности, ограниченности, философия эпохи Фуко и ее наследники восприняли идеи последнего достаточно селективно, уделив внимание археологии знаний и антипсихиатрии, но проигнорировав ее инструменты нападения (сам Фуко не раз утверждал, что не имеет социальной модели, которую может предложить как конкретную и последовательную альтернативу существующему общественному строю, но предлагает лишь инструменты, орудия для разрушения и/или критики уже существующей модели). Постмодернизм интересовала литература, искусство, отчуждение, иерархия и способы спасения от нее, бессознательное, его интересовало продолжение линии «общества спектакля» обществом симулякров. Но никого из этих скептически настроенных молодых интеллектуалов за исключением самого Фуко не заинтересовало бесстрастное, холодное, анатомическое препарирование института власти в себе самой, что в сущности своей и составляет основу биополитики. Рождение ее в 1977-1979 гг. проходило в муках, непонимании, слушалось пятью сотнями людей на лекциях в Коллеж де Франс (впрочем, аудитории были рассчитаны на 300 человек, как вспоминают посетители этих лекций), но спустя тридцать с лишним лет, время биополитики приходит, еще активней проявляясь в общественных процессах, анализируя которые, современные политологи, аналитики, социологи, вынуждены в какой-то мере заново изобретать велосипед, не зная по большей части, что все, о чем они говорят сейчас в других терминах и, по сути, более конкретизировано стараются анализировать, уже было раскрыто и предсказано Фуко в его работах по биополитике. Но перед тем, как раскрыть ее сущность, стоит обратить внимание на само слово, являющееся полисемантичным или полидискурсивным.
Биополитика как слово стоит на точке пересечений разных его определений и дискурсов, в которых оно используется, потому важным аспектом, дабы не впадать впоследствии в своего рода недоразумения, будет раскрыть все эти означивания (более того, в зависимости от интерпретирования, ее отношение к предмету и объекту бытия-в-себе и вектор отношений биология – политика может смещаться в одну из или смотреть в обе стороны, что мы покажем ниже), отсекая те, которые не относятся к данному исследованию.
Линтон Колдуэлл, своего рода крестный отец самого слова «биополитика» (упомянутого в его статье 1964 года) рассматривает его как некий синтез этики, социальной политики, наук о жизни и их приложение к сфере политической философии, теории и практики. В проблемный круг биополитики Колдуэлла входят вопросы этологии, эволюции первобытных обществ, антропоцентризма и биоцентризма, этические вопросы, как то генная инженерия, клонирование, использование ядерного и биологического оружия и подобные этим вопросы общей человеческой этики. В этом рассмотрении полюс влияния-на смещается в сторону политики, превращаясь в своего рода археологию политики, анализ и прогнозирование через призму биологии. Попытки раскрить потенциал современной биологии в ее связи с политикой – один из биополитических дискурсов, дискурс Колдуэлла, Петерсона, Корнинга и еще ряда политологов, обратившихся к этой проблеме еще в 60-70-х гг. прошлого века.
Существует соего рода биполярная трактовка биополитики, в двух взаимно соотносимых явлениях, главного-из не выделяющая. Это – своего рода итог сказанного выше о биополитике Колдуэлла, взятый из резюмирующей биополитическую парадигму статье А. Олескина: «мы предлагаем ныне максимально широкое истолкование термина «биополитика» всей совокупности аспектов взаимного влияния биологии и политики, включая как политический потенциал биологии, так и биологический потенциал политики» [18]. Следующим образом выглядит трактовка биополитики в свете доминации биологии над политикой, биологии как определяющего политику фактора: «Биополитика – вся совокупность социально-политических приложения наук о живом, в плане политической философии, политической теории и практической политики. В рамках этого определения биополитика охватывает весь политический потенциал современной биологии, которая выступает как активная сторона во взаимодействии Биология ? Политика» [18]. В рамках отдельного дискурса это определение, бесспорно, справедливо, но дискурс данного исследования не соотносится с ним в полной мере. Любое слово или знак можно перехватывать конкретно взятой дискурсивной сеткой, он как бы стоит по центру, в то время, как своего рода дуга, полукруг, конкретно взятого дискурса его захватывает и поглощает.

Рекомендуем прочитать